Художник из Хельсинки Павел Ротц работает с темами памяти, депортаций, войны и исчезающих идентичностей. Потомок ингерманландских финнов, он много лет исследует следы ГУЛАГа, семейную историю и опыт вынужденной миграции. На Венецианской биеннале Ротц представил «странствующий Ингерманландский павильон» — проект о народе, разбросанном по миру, и о памяти, которую невозможно окончательно вытеснить. Мы поговорили с ним о репрессиях, Ингрии, современном искусстве и о том, почему участие России в биеннале во время войны кажется ему невозможным.
— Расскажи немного про себя и про свой художественный путь.
— Я родился в Петрозаводске. Нашу семью сослали туда после войны, и я только после 30 лет осознал, что родился в ссылке. Изначально мы жили в Ингерманландии, в Ленобласти, в деревне Куттузи. Другая моя бабушка жила в Гатчине, то есть у меня и по материнской, и по отцовской линии были ингерманландцы. Они потом смешались с белорусами и ещё с кем-то, но ингерманландская линия у меня с двух сторон.
— Ты говоришь про ингерманландских финнов?
— Да. Я вырос в Петрозаводске, а потом переехал в Петербург. Поступил в Мухинскую академию, где отучился 4 года. Потом закончил институт современного искусства Pro Arte.
В Петербурге я жил до 2015 года, а после переехал в Финляндию именно по программе репатриации ингерманландских финнов. Мои родственники начали переезжать еще в 90-е. Но самые близкие – мама, папа, дедушка, бабушка – переехали туда в 2008-м и в 2011-м годах. Я, по сути, запрыгнул в последний вагон программы, той самой, которую анонсировал президент Мауно Койвисто (прим. ред. – президент Финляндии с 1982 по 1994 годы). В 1991 году, после развала Советского Союза, он пригласил ингерманландцев репатриироваться в Финляндию.
В моей художественной практике темы памяти появились, скорее, уже после отъезда из России. Современным искусством я начал заниматься примерно в 2008–2010 годах, потом немного отошел от него и переключился на дизайн: создавал украшения, у нас с партнёркой долгое время существовал свой бренд. Но после переезда в Финляндию я вернулся к современному искусству, потому что всё время чувствовал, что хочу посвящать себя именно ему.
С самого начала обучения в хельсинской Академии (Академия изящных искусств Финляндии) и вообще с самого начала практики здесь, в Финляндии, я как-то начал работать с собственной идентичностью, в том числе ингерманландской. Поскольку в этот момент я начал проект «KANAVA», который был посвящен ГУЛАГу. Мы много ездили по местам, где были лагеря, и изучали их. Изучали ГУЛАГ и память о нём, о том, как она существует в современных городах, в современном контексте. Объездили много мест – от Владивостока до Беломорска. Это был большой пятилетний проект, результаты которого были, в итоге, показаны в Хельсинки на большой выставке. Но и в резиденциях, локально, они тоже показывались.
И как-то через призму этого проекта я осознал и свою этническую составляющую, именно идентичность, свою принадлежность к репрессированному малому народу.
Я этим проектом сам себе открыл глаза. Раньше я занимался этими репрессиями, как чем-то чужим. Я просто жил в Петрозаводске, Беломорканал тут строили неподалеку, но это как будто меня не касалось, и я всё время задавал себе вопрос: имею ли я право вообще заниматься этой темой, если у меня нет репрессированных родственников?
Только в Финляндии я понял, что, вообще-то, родился в ссылке. У меня долго эта связь не возникала.
— То есть дома эта тема даже не обсуждалась?
— Даже когда эту тему обсуждали в моей семье, она преподносилась так: ну, нас же не расстреляли, не посадили, просто не разрешили вернуться домой. Это как бы казалось чем-то не таким серьёзным. Дедушка рассказывал, что ему рассказывал отец, как в ингерманландской деревне сначала за одним, а потом за другим соседом приезжал воронок. Когда ещё до войны ингерманландцев отправляли в Норильск или в Якутию, моих родных репрессии, вроде как, не коснулись, нам повезло.
А тот факт, что папа и мама встретились в Карелии, потому что их родители были туда сосланы и отправлены на лесоповал, валить деревья на севере республики, видимо, не казался чем-то ужасным. Некоторые родственники даже смогли, как бы пиратским способом, остаться в Петрозаводске, потому что прадед был смекалистым человеком и хорошим токарем, он устроился на завод нелегально. Это было абсолютно запрещено, в паспортах стояли минуса, означавшие, что нельзя жить в больших городах, даже в региональных центрах. Это всё понятно и знакомо.
Я начал заниматься этим проектом как бы через призму дедушкиных воспоминаний и многочисленных интервью с ним. Ковид дал большой толчок к тому, чтобы в рамках гулаговского проекта «KANAVA» разобраться и с семейным опытом. Ограничения во время пандемии дали большую возможность сконцентрироваться на чём-то, что можно делать, сидя дома. Я начал онлайн-проект – фильм «Домой», посвящённый именно воспоминанию о том, как обе линии моей семьи попали в Карелию. И он уже был заточен на семейную память. Я обработал все интервью, которые записывал в течение десяти лет, иногда просто случайно, на телефон. Я всегда что-то записывал, истории, которые казались мне значимыми. И все их вложил в этот фильм.
Сейчас я много работаю с темой памяти, войны, травмы и так далее, как с продолжением всей этой истории, уже не только на ингерманландском поприще, но и в целом. У меня есть большой проект про следы войны в общественном пространстве – Climbing a Memory, где я свое тело использую для того, чтобы лазать по следам, оставленным бомбами. Но это про Вторую мировую войну, в первую очередь. Естественно, это стало ещё более актуальным и чувствительным с началом полномасштабного вторжения [России в Украину].
Сейчас с соавторами мы начали проект Lucid Plexus, который основывается на ингерманландской линии, на миграции времён войны, и прослеживает именно пути миграции ингерманландских финнов. И не только их, но и балтийских народов, когда был Great Escape from Baltic States to Gotland (прим. ред. – массовое бегство жителей стран Балтии в Швецию через Балтийское море в 1944 году после возвращения советской власти).
Ингерманландцы бежали теми же путями, и мы этот фрейм используем для того, чтобы смотреть на большие исторические процессы. Сейчас этот проект поддерживается за счёт финского гранта и официально продлится до следующего лета. Но мы планируем продолжать его ещё несколько лет.
— Расскажи про свой проект на недавней Венецианской биеннале. Мы с тобой как раз там и познакомились. Какова была идея этого проекта, и как к нему отнеслись другие страны в павильоне, в котором ты выставлял свою работу?
— Тут несколько составляющих. Во-первых, проект был очень интуитивным, очень спонтанным. Я работаю над темой и, одновременно, зарабатываю как выставочный техник. Бенджамин Орлов, художник, который представляет Финляндию, пригласил меня как своего ассистента в павильон северных стран. Естественно, невозможно отказаться от предложения поехать в Венецию на целый месяц. И вот за день до моего отъезда анонсировали участие российского павильона. Мы работали в Nordic Pavilion, который напротив российского павильона, просто вот фейс-ту-фейс. И у меня было реально помутнение рассудка, потому что я смотрел в Instagram, потом в окно и видел одно и то же.
А когда я туда ехал, я просто в шутку про себя подумал, а потом сказал моим кураторкам, знакомым, друзьям, подругам, что еду в Венецию строить Ингерманландский павильон. И тут моя знакомая, кураторка Адель Ким, говорит: «everything counts» – мол, Паша, что бы ты ни сделал, всё будет считаться».
И мне эта фраза запала. Дальше стоял вопрос, как реализовать этот павильон. Может, какую-нибудь будочку построить в кустах? Но я быстро от этой идеи отказался, потому что это слишком прямолинейный взгляд.
Когда мы первый раз зашли в Nordic Pavilion, оказалось, что там внутри пять персональных ящиков для хранения для пяти разных стран. А стран-то всего три: Норвегия, Швеция и Финляндия. На трёх были написаны названия стран, на одном – что он для всех, и на ещё одном – Iceland. Я начал расспрашивать и выяснил, что изначально была идея Pan-Nordic countries, типа павильон для всех северных стран. Но Исландия отвалилась, а Дания построила свой собственный павильон.
И как-то мне понравилась идея отсутствующих, исчезнувших стран. Это сразу пересекается с Ингрией. А потом я нашёл внутри одного из ящиков медные буквы, которые должны были быть на стене павильона. И я подумал, что могу из них составить слово «Ingria», потом понял, что мне не хватает «R» и «G».

Вот тут и возникла идея самому сделать буквы. Когда я работаю со следами войны, я работаю именно со слепками, с пластилином, гипсом и силиконом. Я отливаю их, делаю как бы негативные скульптуры. Я подумал, что я могу продолжить эту методологию – moldmaking (прим. ред. – процесс создания форм для тиражирования изделий) – отпечатать буквы, которых мне недостаёт. И сделать их из глины тоже было частью идеи. Уже готовые буквы для павильона были отлиты в бронзе, а тут глиняная надпись,такое противопоставление.
Там, как говорится, «отлито в граните», а здесь – сделано из глины, ещё и не обожжённой, из саморазрушающегося материала. То есть как бы фантомное присутствие, которое, мне кажется, очень хорошо выражает концепцию «Ингрии» как понятия. Потому что это такое несуществующее государство, фантомная сущность, которая и есть, и нет, которая до сих пор (в России) полуразрешена и полузапрещена.
Дальше вопрос был только в том, что я не хотел, чтобы этот жест выглядел как претензия к Северному павильону, потому что эта претензия – к России. В то же время, размещать эти буквы на фасаде Российского павильона я тоже не хотел, потому что, это был жест такого отделения: я не с вами, я вот лучше с ними.
В итоге я решил, что просто наделаю много букв, и они будут странствующими. Я расставил их в разных местах, и получился такой мигрирующий павильон, который, как мне кажется, выражает сущность ингерманландских людей, которые в итоге оказались разбросаны по всему миру, потому что их вытолкнула и страна, где они обитали, и другие страны, как Швеция, которая их депортировала в Советский Союз, или как Финляндия, которая после войны, по сути, сдала их обратно Сталину. Люди бежали дальше и дальше – в Австралию, в США, куда угодно. Блуждающие буквы отображают эту идею миграции, депортации.

Я не хотел делать слишком жёсткий жест, поставил буквы только на открытии. Они день простояли, я их убрал и увёз в Хельсинки. Теперь эти буквы со мной, и я собираюсь выставлять их в разных местах. Может быть, в Хельсинки будем делать ингерманландский павильон, потом в Нарве, есть такие планы.
Бенджамин с энтузиазмом воспринял мою идею Я поговорил на биеннале и с другими художницами и кураторками – с Тори Вронес, художницей из Норвегии, с Анной Мустонен, кураторкой Киасма из Хельсинки. Я переживал, что буквы были на фоне скульптуры Тори, что она это расценит как вторжение, но она отнеслась к идее с большим энтузиазмом и сказала что-то вроде: «Да-да, оставь их там вообще». Это было очень приятно.
Я не хотел заранее спрашивать разрешения, потому что лучше извиниться, чем получить отказ. Поэтому я уже во время открытия говорил: «У меня тут небольшое вмешательство, я уберу всё».
— А как ты относишься, собственно, к участию России в биеннале? Ведь в российском павильоне были представлены коренные народы России, в частности коми, тывинцы и другие. Там была идея дерева жизни, уходящего корнями в небо. Как тебе, с одной стороны, участие России, а с другой – представленность коренных народов?
— Это худшее, что можно придумать. Недавно кто-то написал очень хороший пост в Facebook, что если бы Россия привезла на биеннале ту выставку, «Русский императив», которая сейчас проходит в Манеже, посвященную новым «героям СВО» и «монументальной скульптуре времён новой войны», вот это, пожалуй, даже не надо было бы запрещать. Это было бы честно, и это было бы истинное лицо фашистской России.
А тут как бы такой стеснительный жест: мы вам покажем всё, кроме того, что на самом деле происходит. И я уже не говорю о том, что это максимальное лицемерие – выставлять народы, представителей которых запрещают и сажают в тюрьму только за то, что они причисляют себя к этим народам, говорят открыто о том, что у них есть какие-то свои интересы и так далее. Это максимально плохой сценарий.
А что касается разговоров о том, что «есть художники, есть искусство, и надо ли отменять художников из России?», я сразу хочу сказать, что я был против. Я распространял и поддерживал петиции против участия России в биеннале. Я не хочу, чтобы это звучало как «всё не так однозначно». Но когда мы говорим, что художников из России тоже можно выставлять, то явно не под российским флагом. Тут есть такой момент, что Венецианское биеннале называют олимпиадой от искусства.

Я пока не нашёл примера международной выставки, где художники представляли бы именно свои страны. Будет интересно узнать, если они были. Например, я недавно узнал, что на первых олимпиадах тоже были отсеки искусства или культуры.
И получается, что Венецианская биеннале – это такие Олимпийские игры, только от искусства, где художники представляют свои страны. Это сомнительный вопрос для многих художников, не обязательно представляющих страну-агрессора. Тут ты сталкиваешься с моментом, где ты не просто свободный художник, а ещё и представитель государства, ты взаимодействуешь с властью. И для многих это спорный вопрос, даже в демократических странах.
Поэтому для меня это вполне однозначный момент. Конечно, мне немного обидно за тех, кого использовали. Я просто к тому, что кто бы на Венецианское биеннале ни приехал, они будут представлять государство. Я считаю, что это абсолютно неуместно. Когда ты попадаешь в павильон, ты представляешь своё государство, выступаешь под его флагом. В данном контексте, во время войны (российской агрессии против Украины), это абсолютно невозможно.

