30 сентября исполняется 160 лет со дня рождения Каллистрата Жакова. По этому случаю мы продолжаем публикации, посвящённые выдающемуся коми писателю и философу. Мы подготовили для вас выдержки из его автобиографического романа «Сквозь строй жизни» (1912–1914), в которых Жаков рассказывает о своих этнографических поездках к коми, иньвенским пермякам и удмуртам (автор использует устаревший этноним «вотяки»).
Этнографические экспедиции, описанные в этих главах, пришлись на 1901–1903 годы, когда Каллистрат Жаков – ему было уже далеко за 30 – учился на историко-филологическом факультете Санкт-Петербургского университета. Интерес к филологии и фольклору пробудился в нём за несколько лет до этого, когда будущий философ изучал естественные науки в Киевском Императорском университете.

Сегодня эти рассказы интересны не только описанием бедственного положения коми-пермяцких крестьян, живущих на землях Строгановых, или того, как упорно «иноверцы» удмурты скрывали в царской России свои религиозные верования. Жаков то и дело упоминает и сомнительные по нынешним меркам инструменты, которые брала на вооружение имперская этнография: черепомерки, разделение народов на «культурные» и «примитивные»… Впрочем, симпатии автора явно на стороне последних. Жаков с горечью пишет об ассимиляции финно-угорских народов как о вреде, нанесённом «культурой».
В одной из наших следующих публикаций мы подробнее расскажем о том, как коми сами становились этнографами и изучали собственную культуру.
Мои скитания
Небесный свод, усеянный звёздами, постоянно снился мне, северные леса манили меня к себе, я жаждал дел великих с юных лет. Сказки я писал от великой тоски. Каждое же лето я путешествовал по северу.
Что встретил я там?
Три раза был я у зырян, раз у пермяков, у мордвы и у вотяков, затем участвовал в экспедиции Голубева.
Я хотел избыть горе моё, сбросить с плеч ужасную тяжесть дум.
На рыжей лошадке верхом, с фотографическим аппаратом за плечами, с котомкой, в которой хранил я антропометрические циркули, Гомера, Калевалу и др. книги, (там же были книги по математике и астрономии) – постранствовал по северу, пересекал дремучие леса, переходя из одной деревни в другую. Во время этих скитаний снова я жил мечтами юности, снова погружался в наивное миросозерцание народов и отдыхал душою…
<…>
О, юность народов – ты нам нужна, чтобы освежить нашу стареющую душу!..
Европейцы! храните новые народы, чтобы самим не погрузиться вам прежде времени в тину мещанства, или не умереть от скуки мировой!
Видел я, счастливец, снова свои прозрачные реки: Вычегду, Сысолу, Печору, и долго плакал я на их берегах, о прошедшей жизни человека, о его забытых богах, о поэзии лесов и о грядущей, машинной жизни проливал я слёзы.

по Коми краю
<…> своими планами о путешествии по Печоре завлёк ещё с собой одного северянина Воробьёва, ученика одних частных курсов (речь идёт о будущем известном социологе Питириме Сорокине, чью фамилию Жаков изменил в своём романе – прим. ред.). Мы с Воробьёвым уехали из города и, рано или поздно, попали в большой печорский волок.
<…>
Мы вступили в волок длиной в 150 вёрст. Мы думали, что сразу же окажемся среди гигантов сосен и сумрачных елей, но, вопреки ожиданию, встретили первое время мелкий лиственный лес, кустарники, выжженные места, черные, обгорелые ели… И так десятки вёрст. – Тут понял я, что всё великое не сразу обнаруживается, ибо оно не умеет кокетничать и щеголять своими достоинствами, нужно много времени, чтобы познать размеры и размах великого… Только проехав десятки вёрст, мы очутились в дремучем лесу… Дорога шла через него прямой стрелой, пролегая по холмам узкой прямой лентой… По дороге мы встретили диких гусей и уток, которые не боялись человека и бежали за нами, как курицы.
Воробьёв, соскочив с телеги, хотел рукою взять их, однако это не удалось ему, тогда он попросил револьвер у меня, чтобы настрелять на ужин, но я сказал ему: «Оставь! ты хочешь лишить жизни существ, доверчиво бегущих за телегой».
<…>
Приехали мы в первую зимовку, избушку на берегу холодного ручья, развели костёр и любовались высокими лиственницами, пока лошади отдыхали, разжёвывая ароматное сено. Мальчик поставил нам самовар, и напились мы чаю с рыбным пирогом, который взяли с собой…

В этой зимовке живёт великий песнопевец, знаток старых песен, но уехал он куда-то на свадьбу, и не услышали мы его, хвалимых всеми, песен лесов…
На последней зимовке встретили мы типичного жителя Печоры: рыжебородого, широкоплечего, с улыбкой на лице, в ушане в летнее время, в пестрединой рубашке и в котах (традиционная тёплая обувь – прим. ред.). Он был очень гостеприимен, угостил нас чаем и приятной беседой, рассказывая нам, что медведи ночью подходят к окнам его избы и ревут…
– Коней же убираем в крепко скованные амбары на ночь… Вот так живём…
Проехав все зимовки и деревню Слуду, ночевали мы у одной молодой, златовласой женщины, солдатки, которая все ночи проводила в слезах, потому что мужа её взяли в солдаты. Рано утром увидали мы с Воробьёвым красноватое село вдали на холмах. Это село Троицкое, стоящее на берегу великой, синей Печоры.

При въезде с холмов увидали мы и предмет нашей мечты – божественную Печору, текущую издали с высоких, уральских гор, покрытых густыми лесами. Долго извиваясь между горами и обогащаясь притоками, приближается эта река к Троицкому, и дальше держит путь свой, стремясь к отдалённой цели своей – к слиянию со студёным океаном.
Так как берега Печоры лесисты, и дно каменистое, то река действительно кажется свинцово-синей. Воображение не обмануло меня. Долго с умилением глядели мы на знаменитую реку, на берегах которой некогда жила Югра.
Остановившись на станции у бородача Ивана по прозванию «Филин», мы занялись изучением жизни села Печорского.
Измеряли головы мужикам, записывали песни и сказки, вникали в уклады семейной жизни, в отношения интеллигенции к народу и т. д.
Я прочитал две лекции в Волостном правлении: одну о Боге, другую по истории севера. Не стану касаться анекдотов и мелких интриг в жизни деревенской интеллигенции, их борьбы, взаимных жалоб, а скажу несколько слов об известном колдуне печорском Дарук-Паше, который в одну ночь выстраивает себе избу, работает по ночам, а днём нигде его не видно, иногда изба его исчезает внезапно из села и оказывается где-нибудь в тридцати верстах вниз по течению реки.
Я уже раньше слышал о его проделках и писал о нём рассказ под названием «Дарук-Паш». Мы прошлись мимо его новой избы, небольшой, но красивой, с чистеньким крылечком, с резьбами над косяками окон. Но хозяина видеть нам не удалось, мы просили соседей передать, чтобы зашёл он поговорить с нами, но Дарук-Паш не пришёл. Так хитреца и не видел я, хотя наслышан был о нём чрезвычайно. Только уезжая из села, на обратном пути, видел я издали коренастого с рыжей бородой мужика с топором в руке около избы Дарук-Паша, вероятно, это он и был.

Наслушавшись рассказов из уст лесничего, фельдшера, доктора, писаря и др., показавших нам, что эти люди скучают на севере великом, хотя кругом горы и холмы, окружённые рекой, и можно было бы заниматься геологией вместо того, чтобы ставить шпильки друг другу.
Кругом народы и языки, и можно было бы, казалось, заняться этнографией и лингвистикой. Ведь язык – это душа народа, язык – своеобразное выражение его переживаний, его логики, его психологии, его понимания красоты и добра. Язык – бессознательное, стихийное и органическое проявление душевной жизни народа, и для каждого народа язык его величайшее сокровище. Долг каждой нации сохранить свой язык и охранять чужой и свято относиться не только к своему, но и к чужому языку современных культурных народов, и к языку народов, не попавших в светлый круг этих культурных народов. Язык есть произведение бессознательных сил человека и потому он самобытен, оригинален и подобен природе. Изучение его представляет громадный интерес и пользу.
Но не умеют жить в деревне интеллигенты по-интеллигентски, и мы, удручённые, уехали из села в лодке с Максимом, ибо на севере, на Печоре дорог нет и сообщаются люди только рекою.
<…>
У инвенских пермяков
У пермяков, где я был се женой, встретили мы безмерную бедность и забитость. Там она измеряла головы женщин, а я изучал мужиков…
Бродил я среди лесов инвенских пермяков и поражался их бедности.
Однажды шёл я лесом дремучим. Тишина была кругом, и глубоким размышлениям я свободно предавался.
<…>
От невзгод культурной жизни, от нервной суеты больших городов убежал я далеко и прибыл сюда на лоно природы. Мне захотелось узнать, как живут на окраинах братья наши на далеком севере и востоке. Здоровья, счастья и душевного покоя хотел я найти между ними.
<…>

У самых столетних елей увидал я высокий новый дом. Я пошел мимо его на самый погост. Что же так плохи остальные дома? Одни покачнулись направо, другие готовы опрокинуться налево. Один хуже другого.
Лентяи, видно, мужики здесь.
Жить у самого леса дремучего и не строить себе дома? Это безбожно, это грешно!
Спрашиваю, чьи это избы.
– Крестьянские.
– А тот хороший дом чей?
– Лесника.
– Можно здесь чайку попить где-нибудь?
– Да негде, опричь лесника.
Я сердито повернул назад и направился к новому дому лесника.
Подойдя к приветливым окнам, я спросил: «Можно зайти отдохнуть»?
– Войдите, – послышался голос.
Вошёл на широкий двор, где были амбары, житницы, баня, благоустроенный колодезь. По новой лестнице поднялся на чистое крыльцо.
Вошёл в сени, прошёл через чёрную половину и в горнице увидал самого хозяина, разговаривающего со своей женой у стола.
– Милости просим, отдохните, не угодно ли чаю? – Этими словами он меня встретил, а его жена сейчас же пошла ставить самовар. «К каким хорошим людям попал я», – думалось мне.
Василий Иванович усадил меня к столу и радушно и охотно повёл со мной разговор. Он был еще не старый человек, с маленькой бородкой, с серыми, смелыми глазами. Сразу было видно из его слов, что он человек бывалый, разбитной, предприимчивый.
– С каких краев к нам в леса попали? – полюбопытствовал он.
– Из Чердынского уезда к вам, в Соликамский. Сегодня перешел границу, любовался природой, лесами.
– Да, у нас хорошо. Тут есть дачи сосновые – как рай.
– Только мужики-то ваши очень ленивы, как они плохо живут. Какие ветхие избы!

Национальный музей Республики Татарстан
– Народ наш ленив, – пояснил Василии Иванович. – У них нечего есть, а сидят себе да друг на друга поглядывают. Если бы захотели вы зайти к ним, пообедать нечего было бы вам.
– Но ведь лес же кругом, надо же хоть избы-то строить.
– Денег у них нет, – возразил Василий Иванович; – ведь лес же надо покупать. Мы продаем по таксе.
– Лес-то разве не мужицкий?
– Конечно нет, что же может быть у наших мужиков. Лес баронский. Мужикам ничего не принадлежит, да и они сумели ли бы сохранить, давно бы вырубили всё дочиста.
<…>
– Сколько же земли у барона, Василий Иванович? – спросил я.
– Сотнями вёрст надо считать, а не десятинами. Я и сам не знаю границ и пределов наших владений, должно что весь уезд, вся эта сторона по Иньве принадлежит барону, и другая также, только там где-то по северу есть земля графини.
Так мы вели дружную беседу с ласковым хозяином, а мужики, вероятно самые любопытные, прохаживались взад и вперед около дома, – так как день был праздничный.
О! думал я, вы мне братья пермяки, да вы живете хуже городских бобылей: у тех хоть есть заработок; а вы проводите свои дни в Божьем саду, но не имеете права пользоваться плодами его.

– Ведь грибы да ягоды они могут же собирать, хоть бы на этом что-нибудь нажили, – говорил я Василию Ивановичу.
– Нет, без билета нельзя, – возразил он, – за билет надо платить деньги.
– Ну, хоть бы траву косили между деревьями, она же никому не нужна, а мужикам был бы маленький доход, бедняку всё годится, – продолжал я.
– Нет, нельзя. Они не имеют права войти в лес с топором или с косой, не велено. Надо брать билет, к примеру сказать, на веники ломать деревья нельзя без билета, – пояснял мне лесник.
– Они хоть бы занялись рыбной ловлей в этих многоводных реках и лесных озерах, Василий Иванович, и это могло бы быть доходной статьёй для крестьян.
– Без билета барон не позволяет рыбу ловить, с какой стати, земля и реки не мужицкие. А мужики наши ленивы, денег не наживают, ни с чем и живут, иди, работай на заводе, у барона заводов много, – так говорил хранитель лесов барона, Василий Иванович.
<…>
– Что же, ваш народ не ропщет, не злится на такие порядки, Василий Иванович? – спросил я опять своего хозяина, утолив свой голод.
– Злись, пожалуй, никто ведь их не боится. У меня пять собак злющих, как дикие звери, два ружья дальномётных, пистолеты тоже. Я здесь сторож всех этих лесов, меня они боятся, как огня, и вот видишь, всё в целости, не будь меня, они вырубили бы и сожгли бы всё дочиста. При мне – шалишь.
Другой раз они пытаются воровать лес у меня. Слушаешь этак, приложивши ухо к земле (земля ведь звонка) и слышишь робкий стук, стук. Это где-нибудь мошенник-мужик рубит лес без билета. Ах, каналья! – думаю. Тогда я беру с собою собаку, ружьё, револьвер. Собака вперед бежит, а я за ней, за дичью, значит, пошли. Так и поймаю вора, на месте, как медведя. Подкрадываюсь тихонько, осторожно, между кустарниками, ветвями деревьев, да вдруг как выскочу и приставлю револьвер к груди вора и зареву: «Отдай топор, или застрелю!» Мужик и струсит, отдаст топор. Трусы здешний народ. Тогда я кулаком его по груди, он и падает, как срубленное дерево… Всё у него отнимаю, и лошадь, и телегу, и топор, и нож, и всё везу к себе. Он за всё заплатит мне деньгами, и штраф принесет за испорченное дерево… – так рассказывал бирюк Соликамского уезда о своих подвигах…
<…>
В это время мы услыхали шум в чёрной половине. Пошли туда несколько мужиков или за делом, или из любопытства.
<…>
… предо мной стояли исхудалые мужички, тощие, в лаптях, в дырявых белых армяках, малорослые, с тусклым взором.
«Поговоримте, братцы, как живёте».
– Плохо, – сказали они в один голос.
– Я не начальник, и власти никакой не имею, я только хожу и слушаю, где и что говорят.
– Да – так! – протяжно ответили они глухим голосом, как бы выражая этим: «Где уж нам добраться до начальства».
– Вы что-нибудь мне расскажите, а я запишу, из жизни ли, или сказку какую. Я вам за это дам лекарства, выслушаю ваши болезни.
– Ты бы того, сначала болезни-то выслушал, а болтать-то мы всегда успеем, – сказал один рыжебородый старик.
Я их «выслушал». Они все страдали, кто лёгкими, кто желудком, кто сердцем. Я дал им немного лекарства.
– Теперь расскажите что-нибудь, – обратился я к ним.
– Вот я расскажу, – сказал высокий, тощий, рыжий мужик.
«Ходил я на работу. На Кувинский завод пошёл. Ну, поработал там, поработал, да и домой захотел идти. Шёл, шёл, по дороге зашёл к родным, зашёл, выпил там и охмелел; опьянел, да и себя не знаю. Потом домой стал собираться, очухавшись немного, а навстречу мужики попали на двух лошадях, четыре мужика всего было. Я рысью еду, так ходко, лошадку взял у родных. Гоню, сам ничего не знаю. Лошадка-то моя, значит, и свалила мужика, он руками развёл и ругается, а другой мужик размахнулся на меня, да задел за ободок саней, и рукав армяка оторвало, и ещё пуще стал ругаться. Потом домой я приехал, мать давай бранить меня, а я ничего не помню, ничего не знаю, пьян был, значит…»
Рыжий мужик кончил свой рассказ.
– Всё? – спросил я его.
– Всё, а чего тебе ещё нужно, я тебе рассказал всё.
<…>
Василий Иванович отозвал меня в чистую половину и спросил, нужно ли приготовить ужин, останусь ли у них ночевать я.
– Нет, я сегодня отправлюсь дальше, – ответил я.
– Ну, как наши глупые мужики? У них много еще языческого. Это надо записать. Спроси ты у них, как они гадают, какому святому служат молебен.
– А как, Василий Иванович?
– Вешают топор к кресту и перечисляют имена святых, им известных, когда покачнется топор, тому святому молебен. Вот какой народ. Покойникам опять же молятся, попируют на могиле – болезнь проходит. Тёмный народ, языческий народ!» Так аттестовал их Василий Иванович, лесник баронских лесов.
<…>
У вотяков
В те дни, в 1900 году душа моя горела жаждой увидеть народы. Ужас жизни ещё не сжал моё сердце, уныние не сковало ещё мою волю. Я чувствовал себя свободным и хотел обнять и прижать к груди своей первобытные племена… Собрался я к вотякам, чтобы помолиться в их лесах богу Инмару (верховный бог в удмуртской мифологии – прим. ред.), светлобородому богу неба и матери солнца, помолиться и другим великим стихиям…
<…>

Из Казани отправился я по Каме к Елабуге… Увидел маленький город при впадении молочно-пенной речки (ела-буга)… Проходя по улицам, озарённым солнцем, думал я о красоте земли и солнца и о том, что поэт я и создам поэму солнца… (О, если бы я знал, какие страдания ждут меня впереди, не радовался бы так, как радуются только дети). Через несколько дней в одноколке с мужиком отправился я в Кизяково за старой стариной, за художественными впечатлениями… <…>
Под вечер, я прибыл в Кизяково, в вотяцкую деревню. Солнце ещё не зашло. Остановившись на станции и, вздохнув у самовара, пошёл я ходить по деревне, с великим вниманием всё рассматривая. Подошёл к концу деревни к амбару, где были пожарные машины, и спросил бородача – вотяка, сидевшего около машины.
– Что действует?
– О-о!
– Вы вотяк?
– О-о!
– Что же рассказывай.
– М-м!
– Я к вам приехал, потому что люблю вас.
– А-а!
Все мои попытки вызвать вотяка на беседу были бесполезны.
Я отошёл от пожарного и приблизился к плотникам, которые поднимали сруб.
– Бог на помощь!
– А-а!
– Я прибыл к вам побеседовать о вере, о жизни, обо всём, я сам родственного племени.
– О-о! – отвечали мужики, на меня не глядя…

Не добившись ничего, вернулся я на станцию, ямщик встретил меня в сенях: «Не надо ли везти вас».
– Да нет, я хочу узнать, как вы молитесь, какие боги у вас…
– У нас плохо все это знают… А вон в том селе, куда повез бы тебя, там все знают.
– Полно рассказывай, я здесь стану жить, ведь и в том селе могут сказать, дальше поезжай… Нет, я не поеду…
<…>
Как только солнце взошло, я встал и пошёл по деревне.
Я захаживал в избушки, они были, как и русские, но икон в переднем углу не было. Это меня удивляло. Я спросил одну хозяйку: «Икон у вас нет»?
– Мы язычники, – ответила она.
Весь день бродил я между мужиками, никто ничего не сказал мне о вере. Потом стариков пригласил к себе на чай. И стал жаловаться им: «Я зырянин, всё равно что вотяк, ваш соплеменник, хочу узнать вашу веру, а вы ничего не сказываете».

Старики глядели на меня, поглаживая свои жиденькие бородки, и молчали. Слёзы лились по щекам моим. Старики переглянулись и ушли, ничего не сказав. А ямщик, войдя, опять спросил меня: «Не надо ли везти тебя, в тех деревнях больше знают».
– Не поеду, – сказал я, – умру, а не поеду.
– Как хошь, – опять же ответил он и ушёл.
На третий день вечером подошёл я к одной избе, где стояла толпа, и о чём-то разговаривала…
– Какая вера ваша? – спросил я.
– Наша вера Авраамская. Больше ничего не скажем.
На четвертый день, грустный, сидел я у самовара, чай пил с калачиками.
Пришли мужики и сказали: «Напиши прошение Царю-Батюшке, чтобы он дозволил нам курить, выкуривать самокур-араклэн (удмуртское «аракы», как и «самокур», означает «самогон» — прим. ред.). Боги не пьют русского вина, а требуют самокура»…
– Давно бы так сказали, сейчас напишу, а вы подпишитесь. Я сел к столу и написал прошение: «Мы вотяки просим Царя-Батюшку дозволить нам выкуривать самокур-араклэн, не мы, а боги хотят его и не пьют русского вина. Разреши нам курить его, чтобы урядники не штрафовали нас».
– Теперь подпишитесь, – сказал я.
– Нет, мы пойдём в куалу и спросим бога Вортуда, верно ли написал ты и будет ли нам добро (куала – удмуртское святилище; Вортуд – имеется в виду Воршуд, божество домашнего очага или семейная святыня, хранитель рода – прим. ред.).
Мужики пошли в куалу, меня не взяв с собой.
Я ждал час и другой, они не вернулись… Я стал опять жаловаться об огорчении, нанесённом мне. Хозяин ямщик молча слушал меня, а потом куда-то ушёл.
На пятый день утром рано подъехала пара к крыльцу той избушки, где я жил. Молодой парень соскочил с козел и зашёл ко мне.
– Садись в телегу, поедем в лес на моление.
– Сейчас.
Я живо оделся и сел в телегу…
Погоняя лошадей двойным кнутом, парень повёз меня в дремучий лес.
Долго мы ехали по бездорожью лесом еловым, потом показалась поляна, полная народу в белых армяках и в белых шляпах…
Я вышел из телеги и подошёл к мужикам. На таганах висели котлы, под ними горели костры. В котлах варилась жертва богам. Синий дым восходил к голубому небу. Стол был поставлен у ёлки, на столе каравай хлеба с воткнутыми в него древесными ветвями. На ели повешены были полотенца. Все поодиночке подходили к столу, и кланялись, и клали на стол монеты. Я тоже подошёл к столу, и поклонился неизвестному и положил на стол монету… Слёзы показались у меня на глазах… Потом подсел я на бревно. Мужики гуторили, подготовляясь к молениям. У края поляны на гуслях играл молодой парень тихие песни.
Вдали за деревьями на лугу виднелись хороводы девиц, расхаживавших взад и вперёд по зелени между кустами. Все девицы были разодеты, на шее были надеты мониста.

Я тихо грустил, думая о временах Гомера. И вспомнил тут Нестора сладкоречивого, и Менелая Златовласого, приносящих в жертву быков криворогих на мглистом берегу бесплодно солёного моря.
Костры всё ярче горели, из котлов пар выходил ароматный, обоняемый сладко богами…
Чёрного барана и телят принесли в жертву богомольные дети-язычники.
Наконец, два старика вышли впереди всех, в белых шляпах, в армяке и в лаптях. Поклонившись народу, начали моление:
«О Инмар, бог небесный, услышь нас. И ты, Шондымам (мать солнца), приклони ухо твое к нашим словам. И ты, Музъемумы (мать земли), будь благосклонна к нам. Дайте нам дождя, тихого ветра, ясного солнца, урожая ржи и полбы, и ячменя… И ты, Вумурт, и ты, Толмурт, и Кереметь могучий, на тучах летающий по воздушной зыби. Услышьте нас, дайте нам всё, что просим мы» (имеются в виду женские божества Шунды-мумы и Музъем-мумы, водяной Вумурт, дух ветра Тӧлпери и Кереметь – в традиционной религии Поволжья священная роща, которую удмурты обозначали словом «луд» — прим. ред.).
Народ молился за стариками, повторяя их слова. При слове Музъемумы (мать земли) все ниц падали к земле, повторяя «Музъемумы, Музъемумы». Я тоже стучал головою по земле, говоря: Мумы, Мумы… Рыдания еле сдерживал в себе… Ветер тихо веял над нами, ветви дерев колыхались, солнце глядело на нас с неба, тихие звуки раздавались между молитвами… Боги реяли кругом, и между нами, и на ветвях и верхушках елей. Синий дым восходил прямо к крыше неба…
Я погрузился в старые давние времена Агамемнона и Клитемнестры, Ахиллеса, Аякса и Диомеда…. О сладкий час! Великая минута сочетания времён!
После долгих молений крестьяне перешли к пиршеству. Они ели часть жертвы, принесённой богам и богиням. Также самокуры, отлив немного в землю для матерей и отцов божественных, большею частью сами выпили. Я, исполненный великих впечатлений, сел в телегу и уехал. Долго до меня доносились звуки божественной домбры (священных гусель). Наконец, умолкло всё вдали. Глядя на леса, я размышлял о прошлой жизни народов… Она светозарна была…
Синий дым над лесами был виден из деревни Кизяково, куда ямщик обратно привёз меня.
«То поквана», – сказал народный пророк краснокожих индейцев …
Его не было, зато я твердил: «То поквана, то поквана» (трубка мира; цитата из «Песни о Гайавате» Генри Уодсворта Лонгфелло – прим. ред.).
Открылись глаза мои, узнал я имена древних богов, и в куале был, и видел бога Вортуда. Он был в берестяной коробке на полке, построенной из глины, он выглядывал в отверстие берестяной коробки на двор, интересуясь видно, всё ли благополучно в доме…
Через несколько дней я уехал из Кизяково, благословляя судьбу мою.
У мордвы, куда направил я свои шаги, встретил я интереса менее, чем ожидал. Это могучий народ, но менее художественный, чем северные инородцы. У них уже нет таких общественных молений, как у вотяков, которые напоминают времена Гомера и сладкоречивого Нестора, приносящего быков криворогих на берегу морском Богу – Посейдону, ни сказок нет таких, какие слышал я у зырян. Культура больше здесь навредила, чем на севере и востоке.

